je_nny: (book)
[personal profile] je_nny
Sergey Slepukhin: АВТОРЫ «БЕЛОГО ВОРОНА»
ЗНАКОМЬТЕСЬ – МАЙЯ ШВАРЦМАН



В «Белом вороне» есть такая рубрика – «Флэшмоб». Это антология одного стихотворения. В прошлом году после проведенного Женей Орловым мирового чемпионата по русской поэзии я обратился к некоторым участникам конкурса с предложением дать во «Флэшмоб» по стихотворению. Одним из поэтов была Майя Шварцман из Бельгии, автор великолепного «Марбурга». Ее согласие я получил и приступил к работе. Что я написал тогда в авторской справке?

«Из России уехала в 1990, живет в Генте (Бельгия), скрипач, работает в Симфоническом оркестре Фландрии, печатается с 1984 года. Публикации в России, Израиле, Нидерландах, Великобритании, Бельгии, Норвегии и т. п. Издана книга стихов “За окраиной слов” и книга “Георгий и Александра”. Постоянный автор журнала СПБ филармонии, журнала “Интеллигент” и рецензент двух музыкальных сайтов Operanews и Belcanto»

Через некоторое время от Майи пришло удивительное письмо.

«Сережа, здравствуйте, я прочла вашу подборку... и обнаружила, что вы еще и из Екатеринбурга, так ведь и я когда-то тоже! Вы закончили медицинский, и мой брат тоже. Только он старше Вас и вы его, скорее всего, не знаете, он 52-го г.р., сейчас главный в Сухоложской больнице. Не знаю, почему, но мне это было очень приятно. Бывшая свердловчанка с улицы Крауля на ВИЗе, Майя»

Боже мой! Да и мне приятно тоже! На Визе-то я прожил во время учебы в институте и аспирантуре почти десять лет! По улице Крауля в дальний ее конец совершил много-много ежедневных поездок за детским питанием, управляя коляской с дочкой Дашей! С Майей я мог каждый день встречаться, и почти уверен: встречался! Но самое главное, в ней, этом далеком человеке, часть моей души, моя неразделенная любовь к музыке, Фландрии, Брюгге, Генту, давняя детская мечта.

В тех обетованных землях моя землячка Майя Шварцман играет на скрипке, а руку ее – уверен! – водит один из ангелов Гентского алтаря божественного Яна ван Эйка.

Подборка условно называется МУЗЫКА

* * *
Без слёз и боли, не крича,
теряют вещи назначенье.
Перо, чернильница, свеча –
набор «Остановись, мгновенье».

Со мной, хранящей всё равно
им всем наивную присягу,
одни отели заодно,
держа конверты и бумагу.

ЧИБИС

Прижившись на поле вполне,
значком вопросительным зыбясь,
волнуясь, кричит на стерне
из песни детсадовской чибис.

И свищет с ограды щегол,
вкрапляя свои флажолеты
в медовое тремоло пчёл,
в нагретую музыку лета.

А дома в саду на траве
играет и кружится дочка,
и голос взлетает наверх
и чибису вторит – точь-в-точь, как

порхает летучий волан
над запахом гелиотропа,
и воздух над ним пополам
разрезан ракетки синкопой.

За детским сопрано в зенит
взмывает пернатая флейта
и острой догадкой звенит,
что скоро откроется: чей ты.

ДОЧКЕ САШЕ

Играя, музыки живей
живёшь сама ты,
своей улыбки и бровей
неся ферматы,
телодвижений и шагов,
штрихов, акцентов,
соткавших праздничный покров
и свет концерта,
чьи звуки непревзойдены
от нот затакта
до тоники, без тишины
и без антракта.
Лучистой смесью озорства
и песнопенья
летишь дуэтом Рождества
и Воскресенья.
Литые клавиши ключиц,
и губ капризы,
и лиги длинные ресниц,
и слёз репризы,
твоих восторгов небосвод,
твои недуги
свиваются в водоворот
органной фуги.
Весь день ты искрой, тетивой,
скрипичной трелью,
а ночью – паузой живой,
и на постели
густые линии волос,
как струны арфы,
и я – у ног, как повелось,
неслышной Марфой.
Твой тихий сон поцеловав,
лелею эхо
твоих заоблачных октав,
дыханья, смеха,
а ты в мерцанье золотом
и молчаливом
лежишь мелодии ростком,
босым мотивом,
бумагой нотной, полной сплошь
живых помарок...
От жизни ты подарков ждешь,
сама – подарок.

ЗИМОРОДОК

Ещё росток,
ещё дичок,
ещё молочно и нескладно
звучит твой певчий голосок,
и оперенье заурядно –
непритязательный пушок...
И беспощадно
тебя гоняют тут и там
по палисадам и кустам,
отмахиваются досадно...
А ты громадный тарарам
устроить ярко и нарядно
по всем жилищам и дворам
мечтаешь жадно,
и покидаешь свой шесток,
когда прохладно...

Когда в дома
придёт зима
в чаду печей и сковородок,
и все закроют терема,
храня здоровье носоглоток –
вот разве позовёт корчма...
Тогда-то, слёток,
ты, оперенье отрастив,
затеешь свой речитатив,
голосовых забав, щекоток.
И молодого пенья взрыв
весь перебудит околоток,
а ты порхнёшь, дразняще взмыв,
под визг молодок, –
тогда придёт твоя пора,
мой зимородок.


НОЧНОЙ ПУТЬ

Едешь с концерта полями на велосипеде –
пар из рта, за спиною не крылья, а скрипка.
Там, где люцерна курчавилась, цвета камеди,
ныне цвета ноября, земляная присыпка.

Как монолитна окраска осенних предместий –
ржавчина почвы, дома с черепицей чепрачной...
Листья ракитника цвета горчицы и жести
авиапочтой летят на суглинок прозрачный.

Лужи под корочкой, неба ночного зевота,
гланды луны и белёсые пасмы в зените.
То ли оборочкой туча легла, то ли кто-то
мир с вышины пеленает в морозные нити,

то ли, всерьёз утомившись, над Фландрией всуе
пряжу во сне растрепали уставшие мойры,
то ли мороз индевеющим дымом рисует
Китежа свет, атлантиду, мираж, лукоморье.

Нет ни души, только холоду в поле не спится,
дремлют коровы в коровниках, лошади в стойле.
Обод шуршит, и мелькают колёсные спицы.
Путь зачарован, и странно, ты едешь – домой ли,

близко ли дом, и попутный ли кружится ветер
воя в колёсах, крутя тополей веретёна?
Только вопросы, а в небе никто не ответит,
тропку кивком не укажет, клубка не уронит.

Этих минут колдовство только крик петушиный
мог бы протестом взорвать, но по будкам дворовым
носом клюют петухи, прижимаясь брюшиной
к теплым насестам, и спят – не заступятся словом.

Флюгерный кочет, и тот наваждения шалость
трусит прервать, бесполезный скрипучий посредник...
Все мы хлопочем, чтоб слово за нами осталось,
но не узнаем, какое же станет последним.

ЗА ГОРОДОМ

Из тесных улиц выпорот,
как выпущен в запас,
раскинул руки пригород –
привольно, напоказ,
от городской окраины
в поля рванул стрелой
удравшей от хозяина
собакой молодой.

Свои тропинки выпростав
из улиц- рукавов,
ряды домов порывисто
ветрами распоров,
с околицы, не мешкая,
предместье началось,
как будто бы мережкою
продёрнулось насквозь.

Промётана, простёгана
лужаек пестрота
канавками, дорогами,
полынью обжита,
прошита по обочинам
стежками медуниц
и стрёкотом прострочена
велосипедных спиц.

Цветочным крапом выстлана
земли июньской ткань.
Шмели с тысячелистника
пыльцой взимают дань.
Мерцая синим золотом
в однообразьи поз,
на дрожь воды наколота
коллекция стрекоз.

Вскипает духом лакомым
разросшийся тимьян,
ворсистый выгон маками
закапан по краям,
а подорожник, наскоро
протиснувшись вперёд,
зелёным лейкопластырем
заранее растёт.

В полях, изрытых шахтами
кротов, меж лебеды,
с утра играют в шахматы
сороки и дрозды,
за мошками и зёрнами
охотясь, в свой черёд
то белыми, то чёрными
обозначают ход.

Как обувь, сбросив в городе
брусчатку мостовой,
простор бежит по молоди,
по зелени, босой;
и ширится, и щурится
морщинами дорог, –

пока не юркнет улицей
в соседний городок.

100
(Henri Dutilleuх)

Начало задержали. Все визита
его с почтеньем ждали. «Привезли!»
Ещё живой, столетний композитор.
Внесли на кресле. Следом костыли.
Концерт прошёл, тромбонами горланя,
пропели флейты праздничный конец.
Он встать не мог – ни сам, ни с костылями,
ни с помощью других. И блеск колец,
на пальцах содрогающихся, ярче
сиял, чем свет зрачков, уже вполне
бессмысленных. И длинный шарф в придачу
от судорог дрожал в руке-клешне
и горло измождённое, увеча,
затягивал петлёй наперерез.
Он начинал порывистые речи
и забывал, о чём... Jeunesse, jeunessе,–
он лепетал мучительно, без счёта,
в подставленный ведущим микрофон,
и путался в словах, и капли пота
текли на покоробленный пластрон
под шарфом. Все навытяжку стояли
и теребили поневоле вслед
за ним кто что: подол, оборку шали,
смычки, страницы нот, края манжет.
Он воздуха глоток вбирал огромный
и вверх смотрел, как будто бы с небес
ждал помощи, – и вдруг он слово вспомнил!
и с дрожью простонал: Jeunesse, jeunesse!..
Привстать хотел, пытался, но, помедля,
вновь оседал. И запонка, в кашне
застряв, тащила вязаные петли,
и в их разнокалиберной длине
проглядывали, сходством поражая,
миниатюрных виселиц ряды,
а левая рука, полуживая,
перебирала нитки как лады.
И ни один из льстивших был не вправе
просить у всемогущего опять
все петли распустить, разнять, расправить
и эту жизнь, как шарф, перевязать.


МИРАЖ

Понтонами туч над воздушной каверной,
канатной дорогой от фата-морганы
спеша в никуда, обнаружить, кружа
по свету, что нет ничего достоверней,
чем тяга к химере, чем трепет мембраны
в ответ на расплывчатый зов миража.

Поверх мельтешенья на маленьком шаре,
над гонкой игры, над зияющей лузой,
над кромкой истоптанной всеми тpoпы –
взмывает встающий из радужной хмари
спасительный морок в барханах иллюзий:
оазис пустыни средь моря толпы.

И жизнь, замирая толчками в предсердьи,
рисует – пестрее, чем перья фазаньи, –
виденье, летящее издалека,
счастливую вспышку, разряд перед смертью:
плывущую маревом перед глазами
гондолу верблюда в заливе песка.

Из цикла «Новая мифология»

ВОЗВРАЩЕНИЕ

У неё началась в глазах с непривычки резь,
хоть и было не так светло, и она от боли
всё моргала, ликуя в мыслях: он здесь, он здесь!..
Им свидание дали в верхнем подземном холле.
Он сидел за стеклом, вертел на пальце кольцо,
незнакомое ей, – купил, вероятно, после
похорон. Она же смотрела ему в лицо:
он слегка поправился и чуть-чуть малорослей
стал казаться, а так – всё тот же любимый муж.
«Экспертиза, – он говорил, – показала дважды,
что тогда на лугу это был безобидный уж.
Вот смотри, по латыни... впрочем, уже неважно.
В общем, я хлопотал. Ты не можешь представить, как
было трудно: того воспой, а тому канцону,
а одной пришлось ... – тут закашлялся он в кулак. –
Словом, крови попили вволю, особо жёны.
Я стараюсь, ты знаешь. Просто у нас метраж –
ты же помнишь... и я подумал: сейчас не время,
подождём? Их такая прорва, пока не дашь
одному-другому, пока не гульнёшь со всеми –
бесполезно. Правда, клянётся одна пробить
даже студию звукозаписи – это площадь,
тиражи, прокат! Но – пожалуйста, без обид.
Тут сидеть в холодке и ждать, безусловно, проще.
Ты пойми, я не против. Мне без тебя никак.
Я скучаю и всё такое. Я даже песню
посвятил тебе, первоклассный такой медляк,
все рыдают, когда пою, и назвал: «Воскресни!»
Абсолютный хит, даже главный ваш подписал
сразу пропуск, когда услышал, и мой автограф
попросил – через зама, конечно, – и местным псам,
из охраны личной, меня приказал не трогать.
Просто как бы тебе сказать... вот и мой агент,
и ещё кое-кто, понимающие люди,
говорят, что гораздо лучше – и для легенд,
и для дела в общем, если пока не будет
никаких перемен. Что пока для меня важней
одному остаться... Прости, побегу: халтура.

Возвращаться – плохая примета»,– сказал Орфей,
нараспев вздохнул и решительно встал со стула.


* * *
Не только богомазом, который всем в округе
рисует позолотой светящиеся нимбы,
не только дипломатом, чьи действия упруги,
манёвры неподсудны, а цели анонимны,
приходит осень мягко, вплетаясь терпеливо
в янтарную токкату пшеницы и люцерны.
Желтеют ноты зёрен, и нету перерыва
меж цепью репетиций и собственно концертом.

Из летнего клавира лист за листом на землю,
слетает, отыгравшись и потеряв оттенок,
и, в забытьё впадая, луга, рыжея, дремлют,
и вянут, осыпаясь, календари на стенах.
Придётся переслушать длинноты нот белёсых
и остинато вьюги, и зимних песен темень,
пока весне удастся бесплодный чёрствый посох
растормошить, сподвигнув на волшебство цветенья.

Ещё не время снегу, ещё нести колосьям
аккорды долгих капель, пока зима как неслух
не засвистит с галёрки, – царит на сцене осень,
и высится в полнеба орган дождей отвесных.
На нём играет ветер, отбросив ливня фалды,
утапливая в лужи педали инструмента,
и набухают корни под кожею асфальта,
как выпуклые вены у статуй чинквеченто.

МУЗЫКА

*
Давно покойный деревянный дом
в уральском переулке конопатом,
отстроенный зажиточным купцом
и уплотнённый пролетариатом.

Вторые рамы на зиму, поля
широких половиц, царица печка.
Окно во двор, поленница, земля,
полынью заселённая беспечно.

В стене бельмо заложенных дверей,
фанерная труха жилых коробок,
и в сотах скособоченных клетей
тела жильцов, бытующих бок о бок.

Все под присмотром. Родина ли мать
звала с плаката, глаз вонзя иголки,
красноармеец добровольцем стать
велел, не отводя зрачков двустволку, –

живя на людях с ночи до зари,
как вынести в докучности соседок
общенья роскошь по Экзюпери,
как роскошь одиночества изведать?

В шкафу, за книгой, просто под столом –
всё, что даёт находчивость ребячья,
освоено; какой бы ни был дом,
он – божья пазуха...
Но, как ни прячься,

откуда ни смотри – всё тот же взгляд
тебя находит неизбежно снова:
насмешлив, молчалив, продолговат... –

Всё детство «Неизвестная» Крамского
за мной следила, заслонив собой
дыру меж кирпичей, сквозную рану
стены. Тогда в спасительный покой
мне оставалось лезть – под фортепьяно.

*
Оно владело мною. Я в залог
была принесена ему младенцем,
и, запертые в нём, хранились впрок
запасы гамм, пассажей и каденций.

Оно чернело пасынком среди
тазов и дров, таинственной коробкой,
скрывая в лакированной груди
струенье струн, и я ладонью робкой

всё гладила отвесные бока,
и в отраженье смутное дышала.
Оно меня терпело свысока,
мыча глухим гудением металла.

На табуретку книг не подложив,
не стронуть было клавиш ледохода.
И шаткие, в занозах, стеллажи,
покрашенные марганцем и йодом,

делились книг увесистым добром.
В какую темноту, в какую рань я
ни открывала первый встречный том, –
смеркалось общежитья мирозданье.

Случалось, книги падали, в плие
скольженья на лету успев раскрыться.
Все говорят: нет правды на земле...-
под саваном пергаментной страницы

светилось на разломе белых крыл,
непостижимой музыкой дурманя.
Среди миров в мерцании светил...
Промчались дни мои быстрее лани...

Под маской слов актрисой травести
магнитами мелодии и звука
меня тянула музыка расти,
к жилищу бога приближая руку –

*
и дотянуться. Крышку приподнять.
Из-под руки разбег клавиатурный.
И пальчик робко в до, в судьбу до дна,
и ноги на педальные котурны.

О нота до! о дом! о долгий путь
из детства. Так звучит ошеломленье
и первая попытка посягнуть
на собственное летоисчисленье.

Светла, как день, бела, как молоко.
Вся музыка добра, как мир, как мама.
До взрослости так страшно далеко,
как пятерне до горизонта гаммы.

И жизнь спешит в восторженной игре,
младенческого до сдувая пенку
и окуная палец в реку ре,
осваивать ближайшую ступеньку.

Теперь крепись, назад – и речи нет.
Переливаясь, звукоряд широкий
о собственной твоей величине
даёт молочно-белые уроки.

Короткий музыкальный алфавит,
устав семи слогов волшебной речи.
Аккордами врываются в зенит
дробинки нот, как выстрелы картечи.

Меж до и ре – игольный интервал,
его уколы благозвучьем скудны,
пророчески словарь его назвал
живым и острым именем секунды.

Больших и малых – скопище секунд
всю жизнь твою на нотный стан нанижет,
разноголосия затеет бунт,
лакуны пауз меж фанфар престижа

расставит наугад, подарит шанс
реприз, этюдов, тем и вариаций,
готовя драматический каданс
пред тем, как в тишину навек сорваться.

*
В других краях всё та же жизни соль,
всё та же нота в середине гаммы.
От контрапунктов, прозвучавших вдоль
всей жизни, остаются эха шрамы.

Теперь другая девочка, как я,
за фортепьяно, с книгами на стуле,
одновременно сладости жуя,
неспешно подбирает Во саду ли...

В саду дрозды выводят вензеля,
расписываясь взбалмошной руладой,
и в воздухе, друг друга веселя,
порханием рисуют акколады.

Она растёт, как до-мажор легка,
и в комнате становится длиннее
на кремовой окраске косяка
шкала её добавочных линеек.

Водоворот сменила пастораль
событий домотканых, малосольных.
Держа согласья тихого педаль,
я с музыкой сверяюсь, как подсолнух;

я дома в ней. Потерям вопреки
мотив любви как прежде многоцветен,
хоть дома нет, в котором косяки
носили вертикаль моих отметин.

April 2014

S M T W T F S
  12345
6789101112
131415 16171819
20212223242526
27282930   

Most Popular Tags

Style Credit

  • Style: Caturday - Orange Tabby for Heads Up by momijizuakmori

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Aug. 17th, 2017 09:33 pm
Powered by Dreamwidth Studios